Кольцо нибелунга, часть третья: переоткрытие

В конце предыдущего захватывающего этапа нашего путешествия по оперному циклу Рихарда Вагнера «Кольцо нибелунга» мы узнали, как барды и менестрели всего европейского мира, от Исландии до Австрии, добывали свой хлеб и развлекали своих покровителей, пересказывая предания о волшебном золотом кладе, добытом Зигфридом, сразившим ужасного змея Фафнира, — с участием воительницы Брюнхильды, обречённого короля Гунтера и его хладнокровного, дерзкого и зловещего брата Хагена. Это была великолепная коллекция преданий, и она прекрасно удовлетворяла вкусы средневековой публики. А потом — ну, как однажды написал один третьеклассник на контрольной по истории, — потом что-то случилось.

Самым важным из этих «каких-то там событий» стало мероприятие под названием Ренессанс. На протяжении всего Средневековья люди в Европе хоть смутно и осознавали, что до них существовала некая другая цивилизация, но по-настоящему никто не понимал, насколько та цивилизация была иной. Покопайтесь в средневековой литературе — и вы найдёте живые пересказы Троянской войны, в которых Ахиллес, Гектор и все остальные изображены рыцарями, сражающимися на турнире у стен средневекового французского города, который по совершенно случайному стечению обстоятельств назывался Троей.

Так в Средневековье представляли Троянскую войну.

Культура Европы в Средние века, безусловно, находилась под сильнейшим влиянием древнегреческой и древнеримской культур. Речь шла не только о том, что каждый образованный человек читал и говорил на латыни, а уцелевшие фрагменты латинской литературы служили основой книжной культуры; как метко заметил К. С. Льюис в «Отброшенном образе», вся картина мира средневековой Европы была заимствована из римских источников. И всё же никто в то время не представлял, сколько незаметных штрихов было внесено в эту картину на протяжении столетий, и насколько древний мир превосходил средневековую Европу в техническом и политическом отношении. Ситуация начала меняться в Италии в XIV веке, когда итальянские интеллектуалы стали уделять больше внимания античной литературе, чем христианской теологии.

Это был потрясающий опыт. Представьте, дорогой читатель, что завтра в новостях вдруг расскажут о том, что археологи в ходе серии раскопок в Африке обнаружили неопровержимые доказательства существования глобальной цивилизации, десять тысяч лет назад уже достигшей уровня, которого мы сами пока не достигли. Представьте, что все новые и новые раскопки дадут всё новые подтверждения этому, неопровержимо демонстрируя, что современная индустриальная цивилизация на самом деле весьма примитивна по сравнению с могучей цивилизацией, существовавшей в последние тысячелетия ледникового периода. Подумайте, какой удар по нашему самолюбию и нашему самоощущению «передового отряда человечества» это нанесло бы. Примерно это и пережила Европа, когда достижения Греции и Рима наконец-то достигли коллективного воображения западного мира.

Германия, когда Вагнер был мальчиком. Каждое из этих цветных пятнышек — независимое государство.

Нигде этот удар не был ощутимее, чем в мозаике маленьких стран, простиравшейся от долины Рейна до долины Дуная, где наиболее распространёнными языками были различные диалекты немецкого. В те времена Германия ещё не являлась нацией. Большую часть Средневековья она провела как рыхлая федерация королевств, княжеств, великих герцогств и вольных городов под номинальной властью императоров Священной Римской империи. А затем, вскоре после того как Ренессанс успел пустить там глубокие корни, обрушился апокалиптический ужас Тридцатилетней войны (1618–1648) — эпоха невообразимо жестоких религиозных войн, в ходе которых большинство европейских держав использовали немецкие земли как удобную площадку для взаимного истребления, уничтожив в процессе треть их населения.

Германские земли вышли из этой травматической эпохи как пояс астероидов из независимых государств-карликов, более или менее вращавшихся вокруг двух конкурирующих центров: Вены — столицы элегантной, циничной, католической Австрии, и Берлина — столицы суровой, серьёзной, лютеранской Пруссии. Австрия граничила с Италией и была причастна к возрождению греческой и римской культуры с довольно раннего периода; Пруссия не граничила, и причастна не была, но компенсировала это типично прусским твердолобым упрямством. В результате немецкие земли погрузились в изучение классической древности с таким рвением, что остальные европейские нации только диву давались. «Тирания Греции над Германией», по меткому выражению английского историка Э. М. Батлер, явилась масштабным культурным феноменом во всех немецкоязычных странах на протяжении XVIII и XIX веков. «Немцы подражали грекам рабски; они были одержимы ими повальнее и ассимилировали их меньше, чем какой-либо иной народ», — писала она, и была совершенно права.

Древняя Греция, которой никогда не существовало…

Это означало, помимо прочего, что на протяжении почти двух столетий большинство немецких интеллектуалов считали само собой разумеющимся, что для получения надлежащего образования первостепенной задачей является забыть как можно больше собственного культурного наследия и заменить его на чучело греческой и римской культур. Это раскололо немецкого общества на тех, кто претендовал на статус образованных людей, и тех, кто на него не претендовал. Вспомните, как американский средний класс сегодня приучают ненавидеть, бояться и презирать рабочий класс собственной страны — то же самое было до боли знакомо во всей Германии в те времена.

Разумеется, спустя примерно столетие произошло неизбежное: значительное число интеллектуалов-диссидентов начало нарушать субординацию, восставать против неизбежной посредственности и лицемерия элит своего времени и искать альтернативы, делая ставку на максимальное оскорбление общепринятых устоев эпохи, — настолько, насколько им это сходило с рук. (Те из моих читателей, кто следит за современной американской сценой, без труда проведут параллели.) Именно тогда слова «классицизм» и «романтизм» навсегда вошли в лексикон западной культуры.

Раскол между ними был порождением постренессансной эпохи. Большинство великих художественных и творческих начинаний Ренессанса пытались соединить классическое наследие с культурными формами позднесредневековой Европы. Когда эти попытки синтеза потерпели крах — а рано или поздно они его потерпели, — возникло непрекращающееся противостояние между теми, кто стремился подражать классическому наследию как можно точнее, и теми, кто хотел сохранить жизненную силу европейских культурных форм. Первые составили движение классицизма, вторые — романтизма, и с того момента каждый художник, писатель, поэт, композитор и интеллектуал в Европе оказывался где-то на этом спектре.

…и Средневековье, которого тоже никогда не существовало. Знакомая история.

Эта полярность имела ещё одно измерение, вытекавшее из того, как античная и средневековая культуры были восприняты в раннее Новое время. Так случилось, что значительная часть дошедшей до нас из Древней Греции литературы была философской, и чаще всего эта философия была превосходной. Это привело к переоценке философской стороны древнегреческой культуры. В самой Древней Греции философы были лишь одной маленькой интеллектуальной субкультурой среди многих, но в глазах европейцев XVIII–XIX веков как раз эта деталь была утрачена, и Греция превратилась в воображаемую утопию совершенного разума. Как следствие, классицисты были одержимы логикой, разумом и подавлением сильных эмоций.

Романтики, в свою очередь, кинулись в противоположную крайность и избрали Средневековье в качестве образца для подражания. По иронии судьбы, средневековая культура была погружена в логику и разум ничуть не меньше, чем древнегреческая; современные историки логики, собственно, называют позднее Средневековье одной из великих эпох для логики, поскольку средневековые философы проделали огромную и плодотворную работу, развивая основы, заложенные греческой логикой. Романтики полностью проглядели это. Для них Средневековье было целиком связано с религиозной преданностью, куртуазной любовью, готическими соборами и народной традицией, не обременённой толстой коркой классического рационализма.

И вот так получилось, что по всей Европе люди классического склада взывали к такой Древней Греции, которой не существовало, а люди романтического склада — к такой средневековой Европе, которой тоже не существовало. Классически настроенные возвеличивали разум и подавление страстей, романтически настроенные — традицию и упоение страстями. Это была великолепная иллюстрация того факта, что противоположность одной плохой идеи обычно оказывается другой плохой идеей, и всё это породило горы скверного искусства наряду со значительным потоком очень, очень хорошего. Иными словами, все получилось так, как оно обычно получается с культурными явлениями.

«Черепаха и заяц» — одна из историй Эзопа. Дети читают их до сих пор, и не просто так.

Однако борьба классицизма с романтизмом имела и ещё одно последствие для европейских культур, и здесь мы начинаем возвращаться к Зигфриду, Брюнхильде и золоту на дне Рейна. Классицисты обладали огромным преимуществом на раннем этапе: у них было множество первоклассных творений. «Илиада» и «Одиссея» Гомера — грандиозные эпические повествования, блестяще написанные; «Энеида» Вергилия лишь немного уступает им; к этому добавьте все великие греческие драмы, массу прекрасной греческой и латинской поэзии — и так вплоть до басен Эзопа, которыми потчивали детей с ранних лет, привавая им вкус к плодам античности.

Романтикам нужно было найти что-то сопоставимое. К их счастью, Средневековье было уже свершилось, ждало и жаждало заполнить пробел, а в Германии — из-за резни и культурной разрухи Тридцатилетней войны — Средневековье казалось совсем не далёким прошлым по состоянию на 1800-й год. И тут на сцену выходят Якоб и Вильгельм Гримм — два брата с пристрастием к народным сказкам. Оба были способными учёными с отличными лингвистическими навыками, у обоих был обширный круг друзей, и обоих глубоко вдохновляли романтические идеи. И вот они с друзьями принялись собирать столько старых немецких народных сказок, сколько только могли найти. Именно благодаря им вы слышали о Красной Шапочке, Золушке, Белоснежке, Гензеле и Гретель и множестве других персонажей, населяющих детское воображение по сей день. Да, до Гриммов все эти персонажи были безвестными героями историй, рассказываемых лишь в глухих уголках сельской Германии.

В последние годы начали раздаваться сетования по поводу того, что братья Гримм и компания довольно часто переписывали собранные ими истории. Да, так и было, но в те времена это было нормой; нынешняя привычка обвинять прошлое в несоблюдении норм настоящего — один из многих признаков нашего всепроникающего современного хроноцентрического снобизма. Что на самом деле впечатляет в сказках братьев Гримм — так это то, как мало они их редактировали, даже когда истории были построены вокруг таких тем, как каннибализм, насилие, инцест и убийство. Это не чистенькие выхолощенные истории из тех, что выдавливаются из корпоративных отверстий в скучающее воображение сегодняшних детей. Они буйные, грубые, дикие и первобытные — именно поэтому они пользуются таким бешеным успехом у детей с момента публикации. Они тянутся сквозь века к таким архаичным культурным пластам, что маленькие свирепые зверьки, которых мы зовём «детьми», мгновенно находят с ними общий язык.

Гензель и Гретель в лесу. У Эзопа наконец появился серьёзный конкурент.

Но Märchen — «волшебные сказки» было бы неточным названием, поскольку далеко не во всех из них фигурируют волшебные существа — собранные братьями Гримм были лишь частью средневекового наследия, обнаруженного немецкими романтическими учёными. Ещё была и «Песнь о Нибелунгах» — одно из великих произведений средневековой немецкой литературы. Был целое море артуровских повествований на древних немецких диалектах — истории о короле Артуре пользовались бешеной популярностью по всей средневековой Европе, — и лучшим среди них был, пожалуй, «Парцифаль» Вольфрама фон Эшенбаха — яркая и захватывающая версия легенды о Граале. Были средневековые легенды, укоренённые в истории, вроде великого состязания миннезингеров в Вартбурге или замечательной истории Ганса Сакса, поэта-сапожника из средневекового Нюрнберга. Это был богатейший материал, не уступающий лучшему, что могли предложить Англия и Франция.

В последние годы начали раздаваться сетования по поводу того, что братья Гримм и компания довольно часто переписывали собранные ими истории. Да, так и было, но в те времена это было нормой; нынешняя привычка обвинять прошлое в несоблюдении норм настоящего — один из многих признаков нашего всепроникающего современного хроноцентрического снобизма. Что на самом деле впечатляет в сказках братьев Гримм — так это то, как мало они их редактировали, даже когда истории были построены вокруг таких тем, как каннибализм, насилие, инцест и убийство. Это не чистенькие выхолощенные истории из тех, что выдавливаются из корпоративных отверстий в скучающее воображение сегодняшних детей. Они буйные, грубые, дикие и первобытные — именно поэтому они пользуются таким бешеным успехом у детей с момента публикации. Они тянутся сквозь века к таким архаичным культурным пластам, что маленькие свирепые зверьки, которых мы зовём «детьми», мгновенно находят с ними общий язык.

Гензель и Гретель в лесу. У Эзопа наконец появился серьёзный конкурент.

Но Märchen — «волшебные сказки» было бы неточным названием, поскольку далеко не во всех из них фигурируют волшебные существа — собранные братьями Гримм были лишь частью средневекового наследия, обнаруженного немецкими романтическими учёными. Ещё была и «Песнь о Нибелунгах» — одно из великих произведений средневековой немецкой литературы. Был целое море артуровских повествований на древних немецких диалектах — истории о короле Артуре пользовались бешеной популярностью по всей средневековой Европе, — и лучшим среди них был, пожалуй, «Парцифаль» Вольфрама фон Эшенбаха — яркая и захватывающая версия легенды о Граале. Были средневековые легенды, укоренённые в истории, вроде великого состязания миннезингеров в Вартбурге или замечательной истории Ганса Сакса, поэта-сапожника из средневекового Нюрнберга. Это был богатейший материал, не уступающий лучшему, что могли предложить Англия и Франция.

Одним из персонажей, обнаруженных во всей этой прекрасной средневековой прозе, был Альберих. Его имя означает «король эльфов» на древнейшем немецком: albe — «эльф», а rich — родственно латинскому rex, санскритскому раджа и словам со значением «король» в других индоевропейских языках. В немецких легендах он — карлик, владеющий волшебными сокровищами и время от времени одаривающий ими героев. В «Песни о Нибелунгах» Зигфрид побеждает его, после чего Альберих ему служит.

Но в древних немецких легендах есть и другой персонаж с очень похожим именем — Erlkönig (буквально «король ольхи», но, вероятно, происходящий от датского Ellerkonge — «король эльфов»). Это ужасающий всадник, преследующий путников в лесу и убивающий их одним прикосновением. У этого же устрашающего всадника в немецких легендах есть и другое имя: Вуотан или Вотан. Это эхо языческого бога сохранялось в немецком фольклоре вплоть до Нового времени — ещё одно напоминание о том, как долго длилось Средневековье в более изолированных областях Центральной Европы. Запомните этих двоих — мы ещё много о них услышим.

Всё это было собрано немецкими романтиками к середине XIX века — и тут скандинавские эпосы Старшей и Младшей Эдды обрушились с далёкого севера, как молот самого Тора, и оставили след, который не изгладился по сей день.

Тор, каким его представляли в XIX веке.

Ещё в конце XVII века европейские учёные начали осознавать, какие необычайные литературные сокровища скрываются в исландских источниках. Следующие полтора века они оставались достоянием узкого учёного мира. Карл Зимрок изменил это положение. Он был ещё одним романтическим интеллектуалом в духе Гриммов, и его страстью были древние эпосы; именно он сделал первый перевод «Песни о Нибелунгах» на современный немецкий (и оказал ту же услугу множеству других средневековых немецких текстов). В 1850-м году он опубликовал первый немецкий перевод Старшей Эдды — самого влиятельного из исландских текстов.

Как обычно, Рихард Вагнер был здесь на шаг впереди — хоть и ненамного. Его первые эссе об истории нибелунгов — Der Nibelungen-Mythus als Entwurf zu einem Drama («Миф о нибелунгах как набросок к драме») и Die Wibelungen: Weltgeschichte aus der Saga («Вибелунги: Всемирная история, рассказанная сагой»), — оба вышли в печать в 1848-м году. Первое из них, по сути, представляет собой краткое содержание четырёх опер Кольца, не слишком отличающееся от окончательной версии. Второе — весьма странное эссе об истории, символизме и мифе; мы подробно обсудим его в одном из следующих постов, поскольку оно предлагает важнейший ключ к пониманию того, что Вагнер делал в «Кольце», а также в «Парсифале».

Для наших текущих целей важно то, что Вагнер был погружён в легенду о нибелунгах по самые уши к тому моменту, когда перевод Зимрока сделал скандинавскую мифологию неотъемлемой частью немецкой культуры. Вагнер был, по сути, архиромантиком: одним из величайших романтических композиторов (а великих романтических композиторов было немало) и вдобавок глубоко погружённым в более широкие сферы романтической литературы, поэзии, культуры,… и политики.

Романтическая политика? Ещё какая. Подробности — впереди.

Да, есть такая вещь, романтическая политика. В одном из следующих постов мы поговорим о ней подробно, потому что именно из неё вырос домарксовый социализм, а также немало других культурных и социальных явлений. И всё это совершенно не устарело сегодня. Совсем наоборот: как мы увидим, та самая романтическая политика и культура, которая формировала мысль и искусство Рихарда Вагнера (среди многих других), прочно присутствует по всему современному западному миру и с регулярностью вспенивается на поверхности. Тот факт, что заканчивается это вспенивание всегда одинаково, ничуть не замедляет неизбежный поворот к романтической политике, стоит возникнуть подходящим условиям.

Точно так же и классицизм прочно укоренён в современной культуре — но с одной поправкой. В первой половине XX века, по целому каскаду сложных причин, коренившихся отчасти в культурных переменах, отчасти в великих технологических трансформациях эпохи, классицизм утратил свою фиксацию на греко-римской культуре и перенёс свои представления об обществе логики и разума на науку и технологии. Вместо Афин и Рима воображаемое будущее технологического всемогущества стало тем золотым веком, к которому обратили свой обожающий взор приверженцы классицистских установок.

Именно тогда старшеклассники по всем Соединённым Штатам перестали учить латынь и начали посещать уроки естественных наук. Именно тогда общественные здания перестали украшать каннелированными колоннами и мраморными фронтонами в римском стиле и превратились в полигон для архитекторских представлений о том, как должны выглядеть «футуристические» здания. Тоги ушли, пришли скафандры, но в подспудных установках мало что изменилось — не говоря уже о том невыносимом самодовольстве, с которым новый классицизм прогресса взирал на свои идеи и воображаемый мир, выстроенный из них.

Классицизм XX века: больше реактивных ранцев, меньше тог, но суть та же.

Тем временем, как уже было отмечено, романтизм не изменился ни на йоту. Именно поэтому, дорогой читатель, художественная литература в западном мире по-прежнему расколота между насквозь классическим жанром научной фантастики, одержимым логикой, разумом и славным маршем науки и технологий, и неизлечимо романтическим жанром фэнтези, навечно застрявшим в том же псевдосредневековом антураже, которым так глубоко восхищались романтические друзья и соперники Вагнера. Иными словами, не случайно самое коммерчески успешное из всех произведений романтической художественной литературы — «Властелин колец» Дж. Р. Р. Толкина — черпает из того же корпуса архаичных германских легенд и преданий, которые дали Вагнеру исходный материал для его оперного цикла.

Здесь таится глубокая ирония. Европейские культуры, зародившиеся тысячу лет назад на руинах Римской империи и пятьсот лет назад хлынувшие из своего сурового и студёного субконтинента на завоевание мира, родились из столкновения между угасающими средиземноморскими культурами Греции и Рима, с одной стороны, и нарастающей волной германских варваров, поглотивших их, — с другой. В Средние века эти два потока слились, породив уникальную гибридную культуру; в эпоху Ренессанса между ними впервые проявились непримиримые противоречия; в последующие столетия раскол между классицизмом и романтизмом становился всё более выраженным, меняясь по форме, но не по существу.

А что же сейчас? До этого мы ещё доберёмся — тем более что и сам Вагнер имел на этот счёт пророчество.

Оригинал статьи: The Nibelung’s Ring: The Rediscovery